«Религиозный раскол, который потряс Россию подобно землетрясению в XVII веке и продолжался до конца XX, сам по себе явление настолько же русское, насколько и общечеловеческое. Он возник на русской почве, произошел из русского характера и, в свою очередь, повлиял на развитие этого характера, протекал так, как нигде больше, ни в каком другом народе не мог протекать».
«Когда утверждали русские старообрядцы, что «православным должно умирать за едину букву аз», когда настаивали они на неукоснительном соблюдении установившихся… обрядовых установлений, для них это были только средства для отстаивания целей. Дело заключалось куда как не в азе, а в том, в какую сторону склонялось исповедание с лишним или недостающим азом… Буквенная и обрядовая стороны, коих противники держались как единственно спасительных столпов, были только упорами, к которым крепились разные для России направления».
«В 1439 году, как известно, Византия подписала Флорентийскую унию, войдя в альянс с католической церковью, а всего лишь через 14 лет Константинополь, старая столица православия, перешел к туркам, что не могло быть воспринято в Москве иначе как возмездие за измену. Тогда и явилась на свет знаменитая по своей уверенности и чеканности концепция: «Москва — третий Рим, а четвертому не быти», которая, с одной стороны, выражала историчесую ситуацию, а с другой — давала клятву непорушимой и вечной верности православию». (С. 162, 163)*.
«Интерес к расколу появляется сейчас не из археологического любопытства, на него начинают смотреть как на событие, способное повториться, и потому требующее внимательного изучения. Он может вернуться — в других, разумеется, формах и принципах, в другой организации и порыве, под другими лозунгами, но на схожих основаниях, близких к тому, что староверы в отношении к себе называли «остальцами отеческого благочестия». (С. 165).
«Собором 1666-1667 годов и петровскими реформами раскол был оформлен окончательно и доведен до грани, от которой примирения не предвиделось. Это была трагедия народа, но в то же время она повлекла за собой необычайный подъем, твердость, жертвенность, соединение и братство отделившихся, готовых за веру и убеждения претерпеть все, что придумано человеком для унижения и мучения человека. Если бы даже их фанатизм происходил лишь из дикости и фанатизма, и в этом случае он достоин удивления и уважения. В трудное, исчервленное пороками и брожением время часть народа, собравшись по человеку, явила силу и убежденность, какой никогда ни до, ни после в России не бывало, показав и способность к организации, и нравственное здоровье, и духовную мощь. Восхищение ими способно доходить до ужасания, и ужасание до восхищения. Они подняли человека в его физических и духовных возможностях на такую высоту, какой он в себе не подозревал [курсив мой. — Б.К]. Невольно является предположение: а что если бы не десятая, не пятая часть народа, а вполовину и за половину происходил он из тех же качеств, веками не давал бы себя замусорить всевозможными передовыми идейками и изобретениями сомнительной необходимости, какими обогатилась за последующие столетия цивилизация, — что стало бы с этим народом?! Ведь ясно же теперь, что двуперстие при наложении креста, сугубая аллилуйя, хождение вокруг аналоя посолонь, Исус с одним «и» и прочие мелкие расхождения в обряде и букве не имели для веры решающего значения, что никакими еретиками староверы не были, что раскол состоялся по границе, по которой внешние несогласия разводили страну по разные стороны от предначертанной ей судьбы».
«Старая Россия, сломленная и проклятая, оборванная на полуслове, не исполнившая своих заветов, осталась с расколом, новая, наследниками которой мы являемся, пошла за Петром, а та, которая могла явиться из самостоятельного пути, не хватавшаяся за передовое насилием, а производившая его естественным ходом развития, так и не явилась на свет. А то, что она могла явиться, что в народе было для этого творческое и духовное обеспечение, больше всего расколом и доказывается.
В 1668 году взбунтовался против нововведений церкви Соловецкий монастырь. Осада его правительственными войсками длилась восемь лет, после чего последовала расправа. С 1675 года начинаются массовые самосожжения староверов, предпочитавших смерть подчинению и унижению. В иных огнях разом сжигалось до тысячи человек и больше, есть свидетельство о 2,5 тысячах. Многие тысячи бросились от преследования в Польшу, Молдавию и Валахию, в северные и сибирские леса, организуясь в скиты, пустыни, общины, слободы и яростно пропагандируя то, что они считали спасением… Вероятно, раскол можно было еще при правильной политике приостановить и приглушить, сделать его уделом одних фанатиков, но явился Петр, взявшийся крушить старину, и двинул в раскол новые массы. По мнению народному, это был антихрист, начавший новое нечестивое царство. Еще Аввакум, сожженный в Пустозерске, вздыхал яростно: «Ох, бедная Русь, чего-то тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков». Взбунтовавшиеся стрельцы прежде всего пошли брать Немецкую слободу, протестуя против исходящих из нее нововведений. Вздыбив Русь, Петр переодел ее в чужое платье и объязычил на чужой манер, но не в его власти было переменить характер и душу. Под немецким платьем, путаясь в немецких словах, душа, надорванная сомнениями, лишь калечилась, но не улучшалась. Не случайно из всех реформ Петра сохранилось лишь то, что нужно было России, — преобразованная армия, остальное засосалось со временем и поглотилось российской неповоротливостью и бюрократией… В эпоху временщиков, при Минихе, Остермане и Бироне, началось методическое, уже подхваченное воспитанным на новый манер отечественным слоем вытеснение и осмеяние национальной культуры, гонение на все, что подозревалось в русском происхождении. Парадокс правления временщиков заключался в том, что страна отказалась от собственного просвещения, и отпала от западного, с трудом удерживая приобретенное Петром, но в ней насаждалась западная мелочность и внешность. В известном смысле можно сказать, что, расплевавшись с родным староверием, Россия оказалась втянута в староверие чужое.
По отзыву архимандрита Флоринского, ректора Славяно-Греко-Латинской академии, воцарилось «лаяние» российского благочестия. «И сим лаянием, — продолжает он, — толико любителей мира сего в бесстрашие и сластолюбие привели, что мнозии в епику-рейские мнения впадали: яждь, пий, веселися, по смерти же никакого утешения несть. И которые так бредили, таковые-то у врагов наших в милости были, таковые и в чины производились. А которые истинные чада Церкви и истинные Христовы наследницы таких прелестников не слушали, право веру непорочную от Христа, от апостола, от св. отец проповедную и утвержденную кои хранили, коликие им ругания, поношения враги благочестия чинили! мужиками, грубиянами называли. Кто посты хранил, о том говорили: ханжа; кто в молитве с Богом беседует — пустосвят; кто иконам поклоняется — суевер; кто язык от пустословия удерживает — глуп, говорить не умеет; кто милостыню любве ради ко Христу подает неоскудно, тот, говорили, не умеет, куда имения своего употребить, не к рукам досталося; кто в церкви часто ходит, в том пути не будет».
«Русь от новых порядков бежала в леса. При Бироне это было третье после Алексея Михайловича и Петра массовое укрывательство в пустынной и таежной глухомани. «Зверопаственные места населялись, и вместо дерев умножались люди». Менее чем за столетие число раскольников в одной лишь Сибири возросло, по подсчетам, до ста тысяч. В действительности их было больше, учесть можно было ссыльных, но не беглых… Это была колонизация, имевшая для российских окраин не меньшее значение, чем столыпинская реформа, но, в отличие от последней, она составлялась отборным народом. Словно потерянный рай, искал и утверждал он свою старую родину, приносил в новую обительность ее цельность в народном устройстве и обычаях, во всем родовом облачении». (С. 172).
«Раскол дал удивительные результаты своего союзничества и братства в организованной и хозяйственной деятельности. В невольной соревновательности с государственной системой, пользующейся, казалось бы, передовой структурой, раскол не открывал Америк, не искал чужедальнего опыта, а взял за основу институт земства с его практикой советов, сходов, выборного самоуправления, принципами общинного пользования капиталом — и во всей этой старозаветной общественной и хозяйственной сбруе выехал из лесов на большую дорогу экономики…
Братство и общинность раскола, свободно складывающиеся и свободно развивающиеся, обязательная взаимоподдержка, спаянность и культ труда привели к неожиданному повороту, когда в рыхлой и плохо управляемой стране — в стране, которая отринула во имя обновления и благополучия отсталую часть народа, эта часть народа повела хозяйство и быт лучше, чище и выгодней. С 80-х годов XVIII столетия капиталы и торгово-промышленная доля староверов получают перевес над «передовой» российской оборотистостью, еще раз подтвердив тем самым истину, что во всяком деле нет ничего передовей народного настроения. Среди староверов больше грамотных, хотя и учат они почти исключительно по церковнославянским книгам; они открывают свои печатальни, первыми в стране заводят книжные лавки». (С. 172-173).
«Старовер не курил, не пил вина, а в Сибири и чай пили лишь из трав и кореньев, строго соблюдали посты и моральные уставы, и лишь в одном не знал воздержания — в работе. Это был тот же человек, что и рядом с ним в обычной православной деревне, и все же далеко не тот: по-другому живущий и верующий, по-другому смотрящий на мир — все основательно, весомо, тяжеловато. Отлученный от ортодоксальной церкви и судорожного общественного развития, он и их отлучал от себя, обвиняя в греховности и несамостоятельности, в пляске под чужую дудку. Со временем он выделился в особый тип русского человека, который вопреки всем бедам и обстоятельствам, упрямо хранил в себе каждую косточку и каждый звук старой национальной фигуры, в тип, несущий живое воспоминание о той поре, когда человек мог быть крепостью, а не лавкой, торгующей вразнос.
Губернатор Трескин, правивший Восточно-Сибирским краем в начале XIX века, после первой же инспекционной поездки по своим владениям, которые, разумеется, оставили в нем тягостные впечатления, о староверах отзывается: «они и камень сделали плодородным».
«В 90-х годах прошлого века известный в Сибири ученый-этнограф Ю.Д. Талько-Грынцевич проводил исследования среди «семейских» (так называются здесь сосланные при Екатерине в Сибирь семьями старообрядцы). И «нашел в них выдающуюся по чистоте типа и сохранению народного культа отрасль великорусского племени». Естественный прирост «семейских» сел в Забайкалье был в пять раз больше общего прироста этого края. Исследователя поразила «удивительная плодовитость женщин», рожавших от 10 до 24 детей. Сравнительные характеристики показали, что «семейские» выше ростом, среди них в десятки раз меньше болезней». (С. 174).
«Другой знаток старообрядчества — М.И. Орфанов пишет: «Мало того, что красивых между ними очень много, они к тому же весьма крупный, сильный народ. Старики же бывают такие красивые, сановитые, что прямо просятся на полотно. Они могли бы послужить отличными натурщиками для библейских сюжетов».
В Сибири бытование старообрядчества имело особое значение… Раннее появление здесь раскольничьих сел с их культом семьи, образом жизни и почти поголовной грамотностью было явлением отрадным. Отдельные районы Забайкалья и Горного Алтая, освоенные русской старобытностью, превратились в острова изобилия и строгонравственности, в них нечего было делать ни исправнику, ни уряднику [курсив мой. — Б.К]. Уже в наше время остатки старообрядчества из последних сил удерживались своих традиций, и даже в эпоху застоя и запоя в колхозах и совхозах, возникших на земле раскольничьих общин, коровы недоеными не оставались и хлеба под снег не уходили. Что лишний раз доказывает, что нигде и никогда дух не может иметь прикладного значения». (С. 175).
«Идеализировать раскол не следует, но нельзя и не испытывать к нему родства и благодарности. Неизвестно, чем бы была сегодня Россия, когда бы не живое и предостерегающее понимание о силах, способных во имя ее утверждения на безоглядный и всемогущий порыв. Не раз, надо думать, в течение прошедших после раскола веков, когда устроители единого человеческого лица склонялись к очередной пластической операции, чтобы из русской курносой рожи устроить римский или какой-нибудь иной профиль, их останавливала память о событиях XVII-XVIII веков. Тень этих трагических и грозных событий до сих пор стоит над Россией — как урок и завет; дымы от костров, в которых насильственно и добровольно сжигались десятки тысяч тех, кто предпочел физическую смерть национальному и нравственному умерщвлению, и сейчас носит над ее полями и лесами [курсив мой. — Б.К].
Мы должны быть благодарны старообрядчеству за то, в первую очередь, что на добрых три столетия оно продлило Русь в ее обычаях, верованиях, обрядах, песне, характере, устоях и лице. Эта служба быть может не меньше, чем защита отечества на поле брани.
«Что хотела завещать нам старая Русь расколом?» -на разные лады спрашивают его иследователи. Например, у Щапова: «Что дорогого, святого было для огромной массы народа в старой России, когда она в расколе возвела до святыни, до апофеоза старину?»…
Вопрос ставится так, что он будет звучать сильнее любого ответа. Что завещала Русь? Самую себя и завещала — себя, собранную предками по черточке, по капельке, по клеточке, по слову, по шагу. Свою самобытность и самостоятельность, свое достоинство, трезвость и творческие возможности… А осталось ли в нас хоть что-нибудь от этих заветов, способное остановить повальную распродажу, и готовы ли мы оставить заветы от себя?»(С. 176).
* Из кн. Распутин В.Г. Смысл давнего прошлого. // Россия: дни и времена (Публицистика). Иркутск, 1993.
не раз становился лауреатом различных премий. «За большие заслуги в
развитии отечественной литературы и многолетнюю творческую деятельность» награжден
орденом «За заслуги перед Отечеством» III степени.